фото«Здешние люди внушают приезжему нечто вроде ужаса… Родятся они на местных чугунолитейных заводах, при рождении их присутствует не акушер, а механик», - писал про обитателей уральских заводов А.П.Чехов. «Деревенский Петербург» - это в прошлом не только заводской Ижевск, но и соседний и родственный ему Воткинск. Его двойственную топографию, как и топографию Ижевска, тоже можно условно разделить на «Яму» и «Гору». На «адмиралтейскую» и «усадебную» части. Или на механический, искусственный «Город» и живую, природную «Деревню». «Петербургская» топография или «Яма» в Воткинске, как и в Ижевске, была его ядром, его исторической колыбелью. С так называемыми Камскими заводами (Камско-Ижевским и Камско-Воткинским) связана не только родословная Чайковского, но и, по-видимому, мотив странной двойственности, когда в музыкальный диалог его произведений вовлекаются сопряженные образы, которые борются в едином потоке переживаний. В этом проявляются достоинства обеих исходных биографий русского гения – заводской и деревенской. Проявляется не только рефлексивная двойственность культуры Петербурга – города, который отнял у него счастливое воткинское детство, явив миру гения, города, в котором Чайковский умер, создав перед самой смертью свой Реквием – Патетическую симфонию (в ней он описал всю свою жизнь – от детства до смерти и молитвы об умершем), но и, кажется, нерефлексивная, подсознательная в его детстве двойственность места, в котором он родился и провел самые свои блаженные годы. Размышляя о детстве композитора, его друг Н. Д. Кашкин писал о том, «как мало, в сущности» Чайковский привык сообщать о себе даже близким людям: «При необычайной впечатлительности натуры Петя Чайковский должен был рано начать жить в мечтах своей фантазии, но, вероятно, столь же рано приучился беречь их для себя, не посвящая в них даже никого из близких. Огромное большинство взрослых, особенно вполне зрелых людей, не умеет ценить ума детей 5-10-летнего возраста (…) Взрослые люди не принимают в соображение того, что язык детей далеко отстает от их сознания, вследствие чего дети не могут высказать того, что в сознании у них уже выработалось с большой или меньшей ясностью и определенностью. (…) Для меня в детских письмах Чайковского видна замкнутость в самом себе, оставшаяся на всю жизнь». Чайковский родился и провел детство в «деревенской» барской усадьбе своего отца – начальника Камско-Воткинского завода. Казенная усадьба отца стояла на краю дымящегося провала с частоколом черных фабричных труб. Заводская яма напоминала парную на вулкане, в которой зыбко мигали огоньки и хищно лязгало железо. Из высоких черных труб валил дым, ветер доносил до усадьбы запах гари. По ночам вечно дымящие трубы выбрасывали, подобно Везувию, целые снопы ярких искр. Завод то и дело давал механические сигналы. Били гигантские кузнечные молоты, каждый из которых представлял собой железную «бабу», насаженную на толстое бревно. Открытый склад чугуна черным горами возвышался на той самой Господской улице, на которой белел дом «стеклянного ребенка». Громко испытывали адмиралтейские якоря высотой с одноэтажный дом: поднимали их на скрипящих блоках и бросали на чугунную наковальню. Если после раздавшегося «взрыва» надрывно гудящее изделие не разламывалось, его считали годным для флота. На заводской башне с рассвета до заката били в колокол. Позже этот сигнал заменили на щемящие и протяжные паровые гудки или «свистки». Именно отец композитора впервые на Урале перевел Воткинский завод на паровые двигатели. В этом ему помогли прибывшие на завод англичане, совершившие в Воткинске машинную революцию. При Чайковском же англичане построили на заводе пароходную верфь. От заводского шума вздрагивали оконные стекла в домах на береговой Господской улице: водный простор хорошо доносил механические звуки. По первому сигналу рабочие вставали, по второму – выходили на работу, по третьему – должны были находиться за станками. Были также сигналы на обед и к окончанию смены, после чего вереницы рабочих тянулись домой по плотине или по протоптанным на заснеженном пруду тропинкам. «Стеклянный ребенок», именно так маленького Петю Чайковского или «Пьера» называла его воткинская бонна – француженка Фанни Дюрбах – за то, что он, уединившись у окна, все время к чему-то прислушивался, выстукивая на оконном стекле какую-то, только ему ведомую мелодию, и даже однажды, увлекшись, разбил его, сильно поранив руку, так вот этот нервный мальчик, конечно же, слышал постоянные заводские «вздохи», басы кузнечных молотов-великанов и дребезжащие от фабричного ритма оконные стекла. Не мог он не видеть и висящую над соседней ямой желтую пелену фабричных испарений и снопы искр из гудящих труб. В то же время обширная усадьба Чайковских располагалась не прямо, а боком к заводской прорве, независимо к огненному кратеру, по-деревенски привольно, на берегу обширного, окруженного лесом пруда. В прибрежных зарослях возле самой усадьбы крякали дикие утки. Перед усадьбой простирался луг с одуванчиками. А в самой усадьбе раскинулся сад. В дни именин Чайковского (он, как и Пушкин, родился в мае) в саду распускались ландыши – любимые его цветы. Пряно благоухали черемуха и сирень. «Деревня» в Воткинске была преимущественно деревянной, домашней, покрытой бесконечными огородами и садами, а «Город» - пыльным, гудящим, как улей и без деревьев. Он состоял из длинных заводских корпусов с отсыревшими от пара стенами. Издали протяженные корпуса смахивали на казармы. В «Городе» стояла «петербургская погода», вонь дворов-колодцев или петербургская же слякоть. В заводскую нору падала шлюзовая вода, разбиваясь на миллионы брызг. Летом - на заре, а зимой – в сильный мороз – над шлюзом поднимались облака пара. В стужу они покрывали завод толстым инеем. Над каменно-железным «Городом» висела какая-то хмарь, как от далекого пожара. А вот усадебная «Деревня», напротив, была тихой, сухой, солнечной и благоуханной. Известно, что на взрослого Чайковского очень действовала петербургская погода. «Один вечный туман и отсутствие солнца чего стоит!», - негодовал Чайковский однажды. О петербургских туманах вспоминают многие современники Чайковского. Его племянница Н.И. Чайковская-Алексеева говорила, что в Петербурге ее поразили густые и желтые туманы, продолжавшиеся несколько дней подряд. В петербургских туманах влага и гарь смешивались в пелену, туманный смог. «Совершеннейшая ночь в Петербурге. У меня в душе ощущение, как будто я сижу в мрачной подземной тюрьме». Странно, но в этой двойственности петербургские эстеты видели своеобразную красоту, таинственную фантасмагорию города-сфинкса. Впрочем, и заводские жители Воткинска в петербургском соединении пустых и гладких пространств ампира и воды с вулканическими извержениями фабрик также видели некую двуликую эстетику. Вот как изобразил в 1850 году в «Журнале Министерства внутренних дел» знакомый семьи Чайковских М.В. Блинов широкую воткинскую плотину, прекрасно обозреваемую из окон усадьбы, в которой родился композитор: «Опытный строитель умел удовлетворить здесь двум, почти противоположным требованиям: условиям науки и прихотливого изящного вкуса, ровное и гладкое шоссе, огражденное с обеих сторон чугунными решетками, идет по всей длине плотины возле фабричных строений. А полоса плотины, отражаясь в спокойной воде пруда, вместе с огненными столбами, выходящими из высоких заводских труб, составляет довольно привлекательную картину». И отец Чайковского в письме супруге из Воткинска в Петербург тоже отмечает, прежде всего, заводскую эстетику, а уж потом рассказывает об усадьбе, хозяйкой которой предстоит стать уроженке Петербурга. Ибо «приятное» дело «по моему вкусу: это наблюдение заводского действия», «пылающие горны, стук молотов, деятельность работников около огня и раскаленного железа, свист меховых машин, крики команды, движение колес». Лишь в праздник, когда завод остановился и успокоился, Илья Петрович, наконец, обращает внимание на сад в собственной усадьбе и на тишину, зная, что именно это и будет близко его жене. Что же касается самого композитора, то его высказывания относительно фабричных дымов и механического шума в его промышленном городе детства странно отсутствуют в сохранившихся о нем источниках. Словно завод не был виден, не был слышан из барской усадьбы и даже не существовал вовсе для чуткого «стеклянного ребенка» словно ему, с шести лет записанному батюшкой «действительным кандидатом» в Горный кадетский корпус, отец ни разу не показывал предметы своей гордости – гудящие горны, молоты и машины. Или нервный мальчик, не любивший математику и механику, перевел звуки отцовского завода в тревожную музыку? В ней словно трубы трубят из подземелья. Зато на всю жизнь в его детском рае отпечаталась «деревенская», «материнская» усадьба: живописный вид с широкого деревянного балкона барского дома на пруд, сельские окрестности Воткинска и странная любовь «стеклянного ребенка» к русской природе. Покинув Воткинск, Чайковский всю свою жизнь мечтал возвратить утраченное блаженство воткинской усадьбы, которая не могла теперь принадлежать ему. Она стала чужой: казенная усадьба давалась лишь на время службы на заводе его горному начальнику. Чайковский теперь мечтал о новой – тихой и сельской усадьбе вблизи города, с таким же, как в Воткинске, двухэтажным особняком, вокруг которого шумели бы деревья, благоухали бы ландыши и сирень, а с балкона или из окна открывался бы красивый вид на лес и небольшую речку, только не было бы видно заводских дымов: «Если дом где-нибудь низко, так что из окон никакого вида нет, то он не подходит под мои требования. Близость фабрики тоже весьма нежелательна».